Красные щеки. Толстый шарф под крошечным подбородком.
Жена держала сына за руку.
Мои стояли поодаль от шумных единомышленников министра, зато выше всех: забрались на сугроб.
Две недели назад моему сыну исполнилось три года.
Я схватил ртом ледяной воздух.
– Пошел, пошел!
Прыжок вниз. Сладковатый запах выхлопных газов защекотал ноздри. Полтора торопливых шага – и я внутри, в тех помещениях, куда вольный человек просто так не попадет. И не дай Бог ему попасть.
Итак, сегодня важный день. Начнется суд. Я познакомлюсь с членами своей банды. И с судьей.
Но это не главное. Я увидел свою семью, они в порядке, они пришли поддержать меня – вот событие! Сын – в новенькой зимней одежде. Щекастый, крепкий поке-мон. Жена – тоже не в обносках. Шуба, яркий платок. Лайковые перчатки. Мои – не голодают. У них все хорошо. Они держатся, они любят меня.
А ведь могло быть и по-другому! Так называемая невеста моего друга Джонни устала ждать уже через полгода. У других приятелей – жены работали на двух работах, за копейки, вынужденные содержать не только себя и детей, но и отдыхающих за решеткой супругов...
«Конвоирка» Кузьминского межмуниципального суда до мелочей напоминала переодевальню лефортовской бани. Столь же тесная – два на два с половиной метра. Такая же стальная белая дверь. Круглая дыра глазка снаружи закрыта особой заслонкой. У дальней стены – деревянный помост. Пенитенциарные интерьеры просты и дешевы.
Впрочем, тут есть все, что нужно. Можно даже прилечь. Почти тепло. Сухо. Тихо.
– Курить запрещено! Сигареты, спички – сдать! Получите на выходе. Шнурки – тоже.
– Как же я без шнурков?
– Как все! Только сейчас я понял, почему обувь многих соседей по автозеку держалась на ногах посредством коротких, скрученных в жгутики кусков тряпки. Такие шнурки – десятисантиметровые обрезки – не изымались, тогда как свои, настоящие, мне пришлось выдернуть из дыр и отдать дежурному охраннику.
– Старшой, выведи в туалет.
– Через час.
– А пораньше – никак?
– Не разговаривать!
– Старшой, сил нет терпеть! Выведи!
– Я сказал – без разговоров!
Ничего, решил я. Потерплю, сколько надо. Хуже – другое. Утром, на «сборке», в плотной толпе из ста пятидесяти человек я в своих фуфайках, свитерах и подштанниках, основательно вспотел. За последующие два часа, проведенные в утробе фургона, влажное белье остыло. Вместо того чтобы согревать, оно заставило меня всю дорогу сотрясаться в жесточайшем ознобе. Тюремный транспорт отапливается экономным методом чукотской яранги или московского метрополитена, то есть – теплом человеческих тел.
В боксе сильно пахло свежей краской. Железную входную дверь подновили, очевидно, не более трех-четырех дней назад. Но сейчас ее металлическую плоскость опять сплошным слоем покрывали многочисленные образчики арестантских наскальных росписей. Всякий тюремный сиделец в глубине души – великий преступник, жаждущий славы. Он готов зафиксировать свою историю, сжатую в несколько слов, на любой ровной поверхности.
«Гриша Сызрань. Три года общего. Скоро домой!». «Рашид Туркмен. Семь с половиной лет. Да поможет мне Аллах!». «Петруха Питерский. Полгода за косяк. Послезавтра – воля. Держитесь, бродяги!». «Надюха. Четыре строгого за кражу!». Еще чаще встречались фамилии судей, сопровождаемые разнообразнейшими бранными эпитетами.
Наконец – чуть в стороне от основной группы изречений – увиделось знакомое, давно выученное наизусть, сотни раз прочитанное на стенах и дверях камер, «сборок», «стаканов», «трамваев», «конвоирок» и прочих казематов, везде, где арестанта хоть на миг оставляют наедине с его мыслями:
БУДЬ ПРОКЛЯТ ТОТ ОТ ВЕКА И ДО ВЕКА, КТО ЗАХОТЕЛ ТЮРЬМОЙ ИСПРАВИТЬ ЧЕЛОВЕКА!
Не оставить ли автограф и мне? Обозначиться среди прочих жертв системы несколькими главными словами? Не из тщеславия, а для умственного озорства? Почему нет? Но тогда – что нацарапать, какую именно фразу, какое откровение преподнести? Какова будет моя телеграмма из сердца?
Может быть, это: ОТСИДЕЛ ЗА ДВОИХ. АНДРЮХА-НУВОРИШ.
Нет; мелко. Взять на себя чужую вину – это не подвиг. Это нормально. Как говорится, на моем месте так поступил бы каждый. Я поскреб грязными ногтями небритую шею. Может, и не каждый.
Лучше такое:
МОЯ СВОБОДА – ЧАСТЬ МЕНЯ.
И опять плохо, решил я. Не надо пафоса! Хватит этих интеллектуальных фрикций, этих высокопарных лозунгов; с меня достаточно многозначительных плакатиков, неизвестно зачем развешиваемых на стенах сознания, заслоняющих сверкающий горизонт. Тюрьма – тоже часть меня. Тюрьма, свобода, богатство, бедность – ложные бренды, обманки, вкусные червячки на острых крючках. Аверс и реверс одной монеты.
Вздохнув и на миг запечалившись над разрушенными иллюзиями молодости, я неожиданно понял, какова будет моя запись. Знаю, знаю! Я знаю, что напишу на двери своей клетки! В ожидании суда над собой! Перед началом наказания безнаказанного! Есть слова – самые главные, простые и точные, короткие, всем понятные, веские, легко запоминающиеся! Есть!
Вытащив авторучку, я отыскал на вертикальной железной плоскости свободное место. Вздохнул, пытаясь сформулировать точнее. Но тут грянул засов, и дверь распахнулась во всю ширину.
– Фамилия?
– Рубанов.
– Выходим!
Каменная конура для временного содержания подсудимых преступников так и не сохранила моей личной арестантской правды. А потом я и сам забыл ее.
Переступив через порог, я увидел несколько фигур в сизом, форменном. И еще двоих, одетых цивильно.
Здесь, в коридоре Кузьминского суда города Москвы, банда казнокрадов, полтора года пробывшая под следствием, наконец воссоединилась.