– Андрюха! – решительно персонифицировался я, стараясь выталкивать звуки из центра груди, чтобы голос выходил низко и солидно.
– Бергер, Григорий Иосифович, – очень вежливо произнес человечек, проворно, однако с достоинством вскочил и протянул мне ладошку, размером не более сигаретной пачки. Его голос, как смычок – канифолью, сдабривался неопределенным западноевропейским акцентом. – Очень приятно! Пожалуйста, проходите и располагайтесь, как вам удобно...
Я мгновенно осознал, что передо мной – не злой и не агрессивный человек. И явно – в тюрьме новичок. Наше сосуществование обещало быть бесконфликтным и взаимно комфортным.
Одежда нового соседа состояла из футболки и замызганных штанов – некогда светлых летних брюк из дорогой смеси хлопка и полиэстера; такие отлично смотрятся в первые месяцы употребления, но в случае Григория Иосифовича являли собой донельзя заношенное, обвисшее, густо усеянное жирными пятнами рубище с оттянутым задом.
Рост человечка едва превышал полтора метра. Личико – отечное, бесцветное, сплошь покрытое сеткой морщин,– венчали редкие волосики, длиной и цветом отдаленно напоминающие щетину унитазного ершика.
– Откуда сам будешь? – спросил я для старта знакомства.
– Я гражданин Швейцарии,– просто ответил Григорий Иосифович. – Здесь нахожусь пять месяцев. С середины лета. Взят за контрабанду наркотиков...
– Круто,– оценил я. – Пять месяцев? И все в этой хате? Глаза маленького человечка были тоже маленькие.
И очень умненькие.
– Нет,– ответил крошечный контрабандист. – Я сменил уже три камеры...
– А с Фролом и Толстым случайно сидеть не приходилось?
– К сожалению, нет... Помолчали.
– Насколько я понял,это ваши предыдущие соседи? – осторожно спросил швейцарский гражданин.
– Ага.
– Прошу прощения, но нельзя ли мне угоститься одной из ваших замечательных сигарет?
– Без базара,– я протянул пачку. – То есть ради Бога. Человечек с видимым наслаждением вкусил никотина.
– Очевидно,– произнес он, снова устроившись на своем одеяле и подтянув колени к узкой груди,– вам неизвестно, что в этой тюрьме имеется специальный компьютер, и он... посредством особой программы... составляет такой график расселения контингента, чтобы никто из тех, кто сидел вместе, в одной камере, впоследствии никак не пересекался с сокамерниками своих нынешних соседей... Я не слишком путано излагаю?
– Нет.
– То есть эта программа рассеивает каждого подследственного в массе контингента, и, однажды повстречавшись с каким-либо человеком, вы больше никогда не встретитесь не только с ним самим, но и с теми людьми, кто его знает...
– Ясно,– кивнул я. – Я догнал. То есть понял вашу мысль. Нас не только сажают, но и сеют...
Григорий Иосифович из Швейцарии улыбнулся и кивнул, оценив юморок.
Испытанное мною облегчение ощутилось как прыжок в теплую воду. Мне повезло. Мой новый сосед – интеллигент! Теперь я, как Фрол, оккупирую все свободное пространство каземата. Я буду часами расхаживать взад и вперед. Стану мыться под краном, наращивать мускулы, читать книги, конспектировать учебники и вообще делать все, что захочу. Мой сожитель – интеллигент. Он меня поймет. Он всегда уступит мне, он проявит миролюбие, он станет уважать мою точку зрения. А кроме того, его габариты столь малы, что ими, в принципе, вообще можно пренебречь.
– Откуда, извините за любопытство, вам это известно? – осторожно поинтересовался я. – Про компьютер, который «рассеивает»?
– Видите ли,– стеснительно произнес мой новый знакомый, – я, вообще-то, бывший уголовный адвокат. У меня почти десять лет практики... И когда-то, очень давно, в это заведение я приходил не в качестве подследственного, а как защитник... Конечно, тогда компьютеры здесь не применялись... Но принцип рассеивания уже был в ходу...
Я был безумно рад тому, что рядом со мной нормальный, адекватный человек, не испорченный тюрьмой, и наслаждался самыми невинными и незначительными репликами, которыми мы продолжали обмениваться, пока я устраивался на новом месте – расстилал свой матрас и одеяло, расставлял на полке книги, раскладывал тетрадки. Оказавшись в привычной языковой среде, я осознал, насколько успел одичать за какие-то девяносто дней.
Без сомнения, в первые минуты нашего сожительства Григорий Иосифович меня побаивался. Я был выше его, шире в плечах и спортивнее. Но как только я отказался от тюремной фени и вернулся к лучшему русскому языку – языку Пушкина и Гоголя, трех Толстых, Бунина, Набокова и Аксенова,– которым, если честно, и пользовался всю свою сознательную жизнь,– швейцарский Гриша расслабился, задвигался, заулыбался, церемонно испросил у меня ложечку растворимого кофе. И мы стали общаться.
Григорий Иосифович Бергер не имел ни родных, ни друзей на всем пространстве СНГ. Передач не получал. Ходил в срединные осенние холода в той одежде, что была на нем летом, в момент ареста. Выживал баландой. Табак курил – только если в его камеру подсаживали соседа,– как в моем случае. Под крепкий чай с шоколадом и легкую ментоловую сигаретку с двойным угольным фильтром речь швейцарскоподданного изливалась живо и гладко.
Следующий час прошел в легкой, дружелюбной, ни к чему не обязывающей беседе. Поговорили о швейцарском сыре, о швейцарских часах, о швейцарских банкирах, о швейцарском шоколаде. О венской опере. О мюнхенском пиве. О голландских тюльпанах.
Лефортовские стены, может быть, никогда не слышали столь плавных и изящных диалогов. Напрочь забытые мною за три месяца слова и обороты: «спасибо», «пожалуйста», «с превеликим удовольствием», «будьте здоровы», «приятного аппетита», «простите», «извините», «вынужден с вами не согласиться»,– теперь перелетали от одного арестанта к другому непринужденно и легко.