– Заболеть не боишься? – осторожно осведомился Гриша.
– Нет.
– Тренируешься давно?
– Послезавтра будет ровно шестьдесят дней.
– О-ла-ла! И что? Есть польза? Я кивнул, преисполненный мрачного ницшеанского самодовольства, и небрежно похвалился:
– Даже на воле я не мог делать столько отжиманий! Сейчас мой рекорд – сто пятьдесят повторений, на кулаках, за один раз...
– А это много или мало? – заинтересованно спросил Гриша. Он явно был полный и безнадежный профан в вопросах физической культуры.
– Средне.
– Я со спортом не дружу,– сказал Гриша без тени самокритики,– и никогда не понимал его пользы. Сейчас ты делаешь сто отжиманий. Потом будешь делать двести. А что в конце?
– А конца нет.
– Тогда, пардон, какой смысл?
– Смысла – два. Воспитывается характер – это во-первых...
– Мон дье, зачем его воспитывать? – удивился Гриша. – В твоем-то возрасте? Характер или есть, или его нет. Он передается по наследству. Это давно доказано учеными.
– Есть и другая польза! – я торопливо надел на дымящийся торс свитер. – Упражняясь в чем-либо, ты можешь стать лидером. Чемпионом. Самым лучшим. Пойдешь впереди всех. Остальные будут изучать тебя, повторять за тобой. Женщины захотят иметь от тебя детей. Мужчины – перенять опыт...
Швейцарец пожал плечами.
– Я давно не живу в этой стране. Я мягкотелый европеец. Я не понимаю, зачем вообще нужна гонка за лидером.
Я взглянул на своего соседа. Он был, да, рыхл и вызывающе неспортивен, не совсем аккуратен в движениях, вял, сутул, плечи висели, животик вываливался. Но при этом отнюдь не выглядел удрученным обстоятельствами своей внешности.
– За лидерами никто не гонится,– с апломбом заявил я, пропотевший, бодрый и великодушный. – Они возникают сами по себе. Люди – это наивысшая ступень эволюции. Они являются одновременно и животными. А где-то и растениями, мирно сосущими соки из действительности. Каждый из нас не просто юрист или аферист, бизнесмен или прокурор, но еще и организованное животное. Стадное. Повторяющее за лидером его действия. Люди – одновременно и звери! И у них иногда не хватает сил удержать зверя в себе. В твоей любимой Голландии граждане мирно приходят в специально отведенные места и там курят гашиш, покупают проституток – выпускают зверя. Временно. Знаешь, Григорий, я – не меньший гуманист, чем ты, и тоже очень хочу, чтобы люди не грызли друг другу глотки в драке за деньги, за женщин, за хлеб, за кайф. Но, к сожалению, мы с тобой видим, что это было, есть и будет...
– Ты молод, шер ами,– печально возразил Гриша,– и не пробовал того гашиша и той голландской проститутки... Причина нашего зверства не в том, что все мы – звери. Просто человек – слаб и все время себя переоценивает...
– Есть и третий момент,– признался я. – Самый главный. Может, это высокопарно звучит, но я ненавижу решетки. Не признаю неволи. Мне не нравится, что какой-то дядя сажает меня под замок только потому, что я подозрительный, слишком богатый для своих лет мальчишка. Я действую назло этому дяде и его друзьям. Сопротивляюсь. Изо всех сил.
– Получается? – осведомился Гриша Бергер.
– Нет.
Я никогда так рано не просыпался, как в этом декабре, в следственной тюрьме для особо опасных. Без четверти шесть утра мои глаза открывались сами собой. Сначала я несколько минут лежал без движения и думал ни о чем. Не потому, что не умел ни о чем думать, и не потому, что любил думать именно ни о чем; просто не мог думать о чем-то определенном, а не думать не мог. Вдруг возникало томительно-тревожное предчувствие, длящееся короткий миг, но переживаемое очень явно и ярко; затем я слышал щелчок из репродуктора – все. Подъем. Шесть утра.
Нечто подобное происходило со мной давным-давно – на солдатской службе. Зеленые салабоны – два дня как из дома, еще пукают мамкиными пирожками – для начала попадают в отдельную казарму, где особо подготовленные сержанты словом и делом внушают восемнадцатилетним новичкам азы искусства войны. Никто из мальчишек в прошлой, доармейской, своей судьбе не вел такого образа жизни, при котором нужно просыпаться в шесть часов утра. Во всяком случае, не каждый день. Первая неделя – поистине мучительна. Будили – ни свет ни заря, истошным грубым криком, и салабоны обязаны срочно вскочить, вернуться к реальности, намотать портянки, впрыгнуть в штаны и сапоги, встать в строй. Очень быстро! За сорок пять секунд! Говорят, именно столько летит с континента на континент американская ракета... Через какое-то время все привыкали. В десять часов вечера – немыслимо раннее время для восемнадцатилетнего организма – веки тяжелели, мозги отказывались работать. Сон салабона – глубок. Но спустя ровно восемь часов, на рассвете, мы просыпались без всякой команды, за несколько минут до хриплого оглушительного вопля. Завернувшиеся в твердые, как брезент, одеяла, все как один, мальчишки наслаждались самыми последними и оттого самыми сладкими мгновениями тепла, тишины и покоя. Сейчас, через десять секунд, дневальный заорет истошным фальцетом: «Рота, подъем!!!» Вот сейчас. Еще миг... Еще немного волшебной истомы... Сейчас, вот сейчас...
Дневальный больше не командовал мною. Теперь у меня не было командира – а только гражданин начальник. Но я просыпался, как и десять лет назад, – заранее. В ожидании легкого щелчка в репродукторе над дверью. Так включается тюремный радиоузел, чтобы уловить в эфире и транслировать в мою подкорку сигнал к пробуждению.
Вокруг полумрак. Сорок ватт из-под четырехметрового потолка почти ничего не способны осветить, лишь создают лабиринт извилистых густых теней, в центре его – я, скорчившийся под казенным одеяльцем.